bleis (bleis) wrote in lj_live,
bleis
bleis
lj_live

"Сам овца" Андрея Макаревича. Цитаты.

Вам никогда, пардон, не казалось, что в словосочетании «Альтернативное искусство» заложено что то не то? Впрочем, так можно скатиться к выяснению вопроса, что мы понимаем под словом «искусство», и проорать друг на друга весь остаток жизни. У меня на этот счет есть собственное определение, но оно исключительно субъективно. Раздражала меня всегда не новизна и революционность формы – это как раз только радовало. Раздражало, что за всем этим делом гораздо легче спрятать собственную бездарность. При работе с формой традиционной этот номер не проходит.
Занимаясь много лет музыкой, я часто замечал с некоторой печалью, что очень немного людей отличают хорошую музыку от плохой. Один мой товарищ, старше меня на пару лет (замечательный, кстати, человек), любил группу «Ласковый май» и все время заводил ее в своей машине, а на мой вопрос, не сошел ли он с ума, отвечал: «А мне нравится!» – и диалог заходил в тупик. Просто в детстве его никто не научил отличать хорошую музыку от плохой. При этом, как ни странно, в других областях все может быть в относительном порядке.
С изобразительным искусством, кстати, еще хуже. Принцип Чехова «и лицо, и мысли, и одежда» тут, к сожалению, не работает. Я часто встречаю образованных людей, они одеваются со вкусом, разбираются в театре, читали все, что нужно, и при этом дома на стене у них висит нечто чудовищное. Я в таких ситуациях смущаюсь и ухожу от разговоров о живописи – ни врать, ни расстраивать людей не хочется, да и никто не просил меня воспитывать их.
Один весьма известный искусствовед по дружески объяснил мне, что сегодня живопись или графика сама по себе никого не интересует. (Говоря «никого», он конечно, хотел бы подразумевать все прогрессивное человечество, хотя речь на самом деле идет о довольно узком круге людей, именующих себя продвинутыми и задающих тон. Малопонимающим боязно от них отстать – в их представлении это будет отстать от современности.) Итак, сама картина никого не интересует – нужен перформанс. Вот ежели рядом с этой картиной будет играть на арфе карлик и рожать женщина, а на саму картину будет какать попугай – сенсация (в продвинутом кругу, разумеется) обеспечена. Только очень важно, чтобы карлик был лысый, потому что блондин был неделю назад у Иванова (Петрова), и тот играл на лютне, а какали голуби. Все здорово, только не понимаю, нужна ли тут картина, особенно если она никуда не годится, а если она вдруг хороша, то неясно, зачем ей такие костыли.
Советская власть записывала в леваки всех уклонявшихся от принципа социалистического реализма, и они Уже вызывали сочувствие и симпатию как смелые люди и борцы с режимом. Это был некий фронт, и кто как рисовал, было вроде не самым главным. Квартирные выставки, подпольные мастерские, километровая очередь в павильон «Пчеловодство» – как же меня туда тянуло!
Советская власть сдохла, и вдруг стало ясно, что никаких индульгенций в плане искусства борьба с режимом не дает. И что фронт – не един, а есть там художники хорошие, а есть – разные. Это, оказывается, очень тяжело – когда не с кем бороться. Продвинутые, не мысля себя вне борьбы, принялись бороться с формой. (Это проще, чем с советской властью – она не дает сдачи.)
Вся эта тусовка вокруг прогрессивного искусства напоминает мне какой то садик. Там свои правила, свой язык, свои игры и небывалое высокомерие по отношению ко всем, стоящим за оградой. Интересно, что как только кто то из садика начинает вдруг интересовать широкую общественность – скажем, его работы появляются на других выставках или вдруг начинают хорошо продаваться, – его тут же с негодованием выпихивают из садика за забор – он стал коммерческий, и я слышу в хоре негодования нотки зависти. То, что при этом художник ни на йоту не изменил своим работам, совершенно неважно – важно, где он с ними оказался. Какая то в этом есть гадость, ибо видели ли вы художника, который не хочет, чтобы его работы покупали? А если ты действительно этого не хочешь – зачем выставляешься? Выставляйся дома.
Очень похожее происходило в середине восьмидесятых в так называемой Московской рок лаборатории – последней судорожной попытке умирающего комсомола сплясать кадриль с неформальной молодежью. Чтобы попасть в эту рок лабораторию, надо было быть альтернативным во всех проявлениях и с презрением относиться, скажем, к «Машине времени» как к зажравшимся и продавшимся ретроградам. Умение петь, играть или сочинять музыку было отнюдь не первостепенной важности вещью. Стоило группе «Браво» обрести популярность, выходящую за рамки этой песочницы, как их дружно облили фекалиями и выгнали из садика – они продались. Оказывается, важно не что и как поешь, а – с какой поляны.
Все таки страшно интересно – это отголоски классовой борьбы или просто от зависти?
Имел я длинный спор с кинорежиссером Сергеем Соловьевым. Речь шла об одном очень ловком молодом человеке, который вдруг взял и стал концептуальным художником, очень удачно попал в красную волну, которая накрыла Америку, умиленную словами Gorbachoff и Perestroyka (и схлынула, кстати, через пару лет, оставив американцев в некотором недоумении.)
Я печалился по тому поводу, что прокатились на этой волне за океан самые ушлые и шумные, убедив на время наивных американцев в том, что они и есть соль русского современного искусства. Они заслонили собой многих действительно хороших художников, которые в это время сидели и рисовали. Соловьев мне отвечал, что победителей не судят, и что талант – это не просто нарисовать занимательную картинку, но еще и добиться того, чтобы человечество ее полюбило. Наверно, сегодня дело именно так и обстоит. Но мне все таки кажется, что это два каких то разных таланта. И если первый отсутствует, то самые невероятные проявления второго вызывают у меня разве что чувство неловкости за его обладателя.
Победителей, кстати, тоже судят. Их судит Время.

А если вас интересует сугубо мое определение искусства, то звучит оно примерно так: «Искусство есть стрельба в неведомое, где степень точности попадания соответствует степени приближения человека к Богу».
Вот так высокопарно, господа. И если стоящий рядом со мной метко пускает стрелу в цель, мне все равно, какую при этом эстетику он исповедует и какой ширины у него брюки. Тем более мне это безразлично, если стрелы его уходят в «молоко». Согласитесь, господа, что второе мы наблюдаем куда чаще.

...потому, что, когда заранее знаешь, как все будет хорошо, уже не так хорошо. Элемент внезапности – необходимое условие счастья.

Что меня действительно пугает – так это то, что время с каждым днем идет все быстрей. Когда я был маленьким, день казался длиною в год и весь был доверху наполнен удивительными и неповторимыми событиями. Время было воздушное, прозрачное и медленное, как мед. Каких нибудь двенадцать лет назад я умудрялся ходить днем на работу, вечером в институт, почти каждый день на репетицию, при этом успевал жить сложной и насыщенной личной жизнью, читал книжки, рисовал картинки и писал песни. И все вроде бы получалось само собой. Если не получалось – тоже само собой.
А сейчас время сжалось, потяжелело, потеряло прозрачность, и я уже не вижу через него, что там впереди. Оно движется мимо меня, как электричка, и скорость его растет. Кажется, вчера только отгуляли наше двадцатилетие, а уже прошел целый год. Год! На двадцатилетии было очень весело и трогательно, что ли.
Я панически боюсь всякого рода чествований и юбилеев, но, по моему, юбилеем там не пахло. Получился просто праздник для друзей, как бы банально это ни звучало. Я подозревал, что у нас есть друзья, но когда они вдруг собираются вместе, и ты видишь, как их много, – это здорово. Говорят, много друзей не бывает. Хочется верить, что мы являемся счастливым исключением.
Я с трудом слушаю сегодняшнюю музыку. Нет, это не касается Тины, Стинга, Джаггера, Клэптона, Коллинза и прочих стариков. Мы с ними еще из того, из иного измерения. Я до сих пор жду, что возникнет какая нибудь юная команда и вновь перевернет мир, как Битлы четверть века назад. Напрасно я жду. Видимо, с помощью музыки можно перевернуть мир только один раз.
И даже «Ласковый май», как ни верти, не вызывает у меня слез умиления, и я торчу из рыдающего моря пятнадцатилетних с абсолютно сухими глазами. Я ловлю себя на том, что, если бы мне сейчас было пятнадцать и я услышал то, что слушают они, – я бы совершенно точно выбрал в жизни другое занятие.
Есть такое понятие: цепляет – не цепляет. Не цепляет.
Когда то еще, давно, я вывел для себя определение, по которому человека можно отнести к старым. Старый человек тот, кто перестает воспринимать и начинает вспоминать. Что ж, судя по тому, чем я в данный момент занимаюсь, меня смело можно отнести к этой категории. С одной только оговоркой. Я помню, сколько грязи и непонимания лили на любимых моих Битлов двадцать лет назад старшие товарищи и граждане и как я отстаивал их со слезами на глазах и готов был биться до последнего. Недавно я видел девочку, грудью вставшую на защиту ее любимого «Ласкового мая», и вспомнил себя. Все, конечно, течет. Ничто не бывает вечным. Если только не забывать, что Битлы и «Ласковый май» стоят чуть чуть на разных ступеньках. С точки зрения искусства, что ли. Или духа. Или я ошибаюсь?..
Март 1990

Всю жизнь завидовал людям, которые легко выключают телефон. Хотя если задуматься – почему это человек, звонящий по телефону, приобретает такое преимущество в праве на контакт? Вот вы сидите за столом, и в гостях у вас очень хорошие люди, и пошла замечательная беседа, и вдруг – звонок, и вы прерываете дорогого вам человека на полуслове, ставите на стол рюмку, опрокидывая стул, бежите к ненавистному аппарату и слышите абсолютно неинтересный вам голос: «Привет. Ну, как у тебя дела?» (А есть категория знакомых, которые умудряются звонить тебе исключительно в таких ситуациях.) Все это равносильно тому, что вдруг открылась дверь, вошел некто и, перебивая всех, заговорил о своем. И все равно бежим к телефону!

Конечно, гостиницы, в которых мы останавливаемся сегодня, это совсем не те гостиницы, в которых мы жили в восьмидесятом – с запахом дуста и горелого лука из буфета, который закрылся за десять минут до твоего возвращения с концерта.
Вообще надо было очень сильно ненавидеть человека, чтобы придумать во всех деталях гостиницу советских времен. Отголоски этой ненависти я наблюдаю до сих пор – если номер двухкомнатный (так называемый полулюкс), то непременно телефон и телевизор будут стоять в одной комнате, а кровать – в другой. Ну какой идиот смотрит телевизор, сидя на стуле?
Бдительность швейцаров не знала границ. Визитки при входе проверяли, как пропуска на секретный объект...

История начинает повторяться с того момента, когда умирает последний человек, который помнит, как все было на самом деле.

Вы помните, господа, что такое пельменная?
Нет, я не имею в виду первые ночные пельменные начала перестройки – вроде бы для таксистов – про них отдельный разговор. Нет, я – про обычную пельменную семидесятых, коих в нашей безбрежной тогда стране было сколько их было? Пельменная в России – больше, чем пельменная. Как вы переведете это слово иностранцу? Damplin house? He смешите меня.
Пельменная – абсолютная модель мира – со своей эстетикой, запахами, хамством, нечаянной добротой, сложной структурой взаимоотношений человеческого и божественного.
Вся советская держава – одна большая пельменная.
Помните дверь? Она облицована каким то казенным пластиком – под дерево, и в середину вставлено оргстекло (стекло давно разбили), и оно мутное и покарябанное и запотевшее изнутри, и красной краской на нем набито – «Часы работы с 8.00 до 20.00», и кто то попытался из «20.00» сделать слово «хуй» – не получилось, и поперек ручки намотана и уходит внутрь жуткая тряпка – чтобы дверь не так оглушительно хлопала, когда вы входите, и вы входите с мороза, и попадаете в пар и запах.
Я не берусь его описать – молодые не поймут, а остальные знают, о чем я. В общем, пахло пельменями – в основном.
Слева – раздаточный прилавок, вдоль которого тянутся кривые алюминиевые рельсы – двигать подносы. Гора подносов (которые, кстати, здесь называются не подносы, а – разносы. Чувствуете – не барское «подносить», а демократичное – «разносить». Интересно, в каком году придумали?), так вот, гора разносов высится на столике с голубой пластмассовой поверхностью, и разносы тоже пластмассовые, коричневые, с обгрызенными краями, и они все залиты липким кофе с молоком (про это кофе – дальше! Вот откуда корни перехода слова «кофе» из мужского рода в средний. Может быть, «говно» тоже когда то было мужского рода?), и тут же лежит еще одна жуткая тряпка, такая же, как на ручке двери – эти разносы от этого кофе протирать, и, конечно, никто этого не делает, потому что прикоснуться к серой мокрой скрученной тряпке выше человеческих сил, и несут разнос, горделиво выставив руки вперед – чтобы не накапать на пальто.
За прилавком – две толстые тетки в когда то белых халатах и передниках. Они похожи, как сестры, – голосами, движениями, остатками замысловатых пергидрольных причесок на головах, печалью в глазах. Это особая глубинная печаль, и ты понимаешь, что ни твой приход, ни стены пельменной, ни слякоть и холод за окном, ни даже вечная советская власть не являются причиной этой печали – причина неизмеримо глубже. Вы когда– нибудь видели, как такая тетка улыбнулась – хотя бы раз?
Одна из них периодически разрывает руками красно серые картонные пачки, вываливает содержимое в огромный бак, ворочает там поварешкой. Из бака валит пар, расплывается по помещению, оседает на темных окнах.
Вторая равнодушно метает на прилавок тарелки с пельменями.
Пельмени с уксусом и горчицей – 32 коп., пельмени со сметаной и с маслом – 36 коп.
Сметану либо масло тетка швыряет тебе в тарелку сама, а уксус и горчица стоят на столиках – уксус в захватанных пельменными руками и оттого непрозрачных круглых графинчиках, а горчицы нет – она кончилась, и баночка пустая и только измазанная высохшим коричневым, и торчит из нее половинка деревянной палочки от эскимо, которой кто то всю горчицу и доел, и идешь по столам шарить – не осталась ли где. «Простите, у вас горчицу можно?»
Столы маленькие, круглые и высокие – чтобы есть стоя, на ножке у них специальные крючки для портфелей и авосек, а потом ножка переходит в треногу и упирается в пол, и сколько не подсовывай туда сложенных бумажек – стол все равно качается.
Пельменная, если угодно – маленький очаг пассивного сопротивления советской власти, пускай неосознанного. У нас тут внутри своя жизнь и свои отношения, и никаких лозунгов и пропаганды, и приходим мы сюда делать свое мужское дело, и или ты с нами, или не мешай – иди.
Ибо кто же приходит в пельменную просто поесть?
Поэтому нужны стаканы, и если у тетки хорошее настроение – до известных пределов, разумеется, не до улыбки – она вроде бы и не заметит, как ты хапнул с прилавка пару стаканов и не налил в них этого самого кофе. А если тетка в обычном своем состоянии – возникнет вялый скандал, и придется брать кофе и выпивать его давясь, потому что вылить просто некуда, и водка потом в этом стакане будет мутная и теплая.
Бачок с кофе (это называется «Титан») стоит в конце прилавка, перед кассой – там, где вилки и серый хлеб. Кофе представляет из себя чрезвычайно горячую и невообразимо сладкую и липкую жидкость – сгущенки не жалели.
Стаканы граненые и обычные тонкие – вперемежку, но надо брать граненый, потому что тонкий моментально нагреется от кофе и его будет очень трудно донести до стола.
Вилки навалены грудой в слегка помятом алюминиевом корытце. Они тоже алюминиевые, слегка жирноватые на ощупь и у них сильно не хватает зубов, а сохранившиеся изогнуты причудливым образом – недавно специальным постановлением советской власти был отменен язычок на водочной крышке, теперь это называется «бескозырка», и снять ее без помощи постороннего колюще режущего предмета невозможно.
Говорят, какой то умник подсчитал экономию от бескозырок – сколько тысяч тонн металла будет сэкономлено, если не делать язычков.
Но вот ценой еще пары зубьев крышечка проткнута – естественно под столом, вслепую, а двое твоих друзей заслоняют тебя от бдительных теток, и ты, рискуя порезать пальцы, сдираешь ненавистный металл с горлышка, а там еще коричневый картонный кружочек, а под ним – совсем уже тоненькая целлофановая пленочка, и – все.
И, конечно, разлить сразу на троих, а выпить можно и в два приема – после первого глотка чувство опасности отпускает, и что странно – небезосновательно. Человек выпивший и трезвый существуют в параллельных, хотя и близких, но разных реальностях, и то, что может произойти с одним, никогда не произойдет с другим. И наоборот.
И вот – стало тебе хорошо, и мир наполнился добротой, и день вроде не прожит зря, и дела не так уж безнадежны, а пельмени просто хороши – все ведь зависит от угла зрения, правда? И с тобой рядом твои дорогие друзья, и пошла отличная беседа, и кто то уже закурил втихаря «Приму», пуская дым в рукав. Сколько таких пельменных, разбросанных по необъятному пространству страны, греют в этот миг наши души?
Вот входят, настороженно озираясь, трое военных в шинелях – явно приезжие, слушатели какой нибудь академии или командированные, пытаются открыть под столом огнетушитель с красным портвейном, суетятся, бутылка выскальзывает из рук, громко разбивается, мутная багровая жидкость разлетается по кафельному полу, покрытому равномерной слякотью, в устоявшийся запах вплетаются новые краски. Сизый мужичонка в кепке, не оборачиваясь, презрительно констатирует: «И этим людям мы доверили защиту Родины!»
И приходят и приходят, и выпивают и едят пельмени, и тихо беседуют о чем то дорогом, и опять спасаются ненадолго, и выходят, шатаясь, в темноту и метель, забывая портфели и авоськи на крючках под столами.
Subscribe

Comments for this post were disabled by the author