Юрий Половников (polo79) wrote in lj_live,
Юрий Половников
polo79
lj_live

Categories:

Петр Вайль "Гений места": Французская кухня; Руан-Флобер

НОРМАНДСКАЯ ДЫРА

В Руане Флобера немного. Там повсюду Жанна д'Арк - в том числе в
названиях компании перевозок и бюро недвижимости. Последнее логичнее. Путь
Жанны в Руане закончился, ее тут сожгли, что есть предмет городской
гордости. Культ святой покровительницы Франции не так заметен в Домреми, где
Жанна родилась, - и это справедливо: героиней и мученицей ее сделала
торжественная насильственная смерть, а не банальное, как у всех, рождение.
В городе, который Флобер так декларативно ненавидел, так назойливо
проклинал, так подробно описал и так всемирно прославил, есть памятник
писателю и улица его имени, на ней он жил, приезжая из своего пригорода -
Круассе - в Руан. Заметим, что улица Ашиля Флобера - известного врача -
больше и шире улицы его брата. Рю Гюстав Флобер - это солидные
респектабельные дома, которые тянутся от площади Старого рынка, где казнили
Жанну, а теперь - великолепная современная церковь в ее честь, до больницы,
где Флобер родился и вырос, будучи сыном главного хирурга. Там скромно
обставленная комната, мимо которой все проходят, чтобы смотреть на
двухголовых заспиртованных младенцев и акушерские щипцы времен
Короля-Солнце.


Музей Флобера существует как ответвление Музея истории
медицины, и когда спрашиваешь, где место рождения великого писателя, молодой
человек в белом халате любезно указывает вверх, напоминая о главном: "Не
забудьте, что экспозиция медицинских инструментов на первом этаже".
В больничном дворике за высокой глухой стеной - барельеф, почти
дословно издевательски описанный Флобером в "Госпоже Бовари". Кажется, что
скульптор взял за прямую инструкцию саркастические проекты памятника Эмме,
возникавшие в помраченном разуме мужа и в пошлом разуме аптекаря Оме:
"обломок колонны с драпировкой", "плакучая ива", "гений с угасшим факелом".
Все это присутствует в памятнике Флоберу, плюс голая женщина с гусиным
пером. Даже странно, что, выйдя из здания, видишь шпиль грандиозного
Руанского собора.
В Руанском соборе - следуя собственным интересам и предписаниям
путеводителя - внимательно рассматриваешь витраж с житием святого, который
подвиг Флобера на "Легенду о св. Юлиане Милостивом", переведенную на русский
Тургеневым. Но поскольку в голове - текст "Госпожи Бовари", то вдруг пугаешь
туристов и богомольцев сдавленным самодовольным криком. Маленькое
литературоведческое открытие, которое невозможно сделать, если не побывать в
соборе самому. Второй любовник Эммы, Леон, разглядывает в ожидании встречи
"синий витраж, на котором были изображены рыбаки с корзинами". Это и есть
окно с житием св. Юлиана, в нижней части которого, согласно средневековой
традиции, изображены "спонсоры" - руанские рыботорговцы. Так тень св. Юлиана
появилась во флоберовской прозе за двадцать лет до повести о нем.
Наверное, это хорошо известно специалистам, а неспециалистам глубоко
безразлично, но нельзя не поделиться радостью открытия, суть которого
заключается в том, что в книжках - правда. Нельзя не поделиться и радостью
другого открытия: тот, кто пишет в книжках правду, все-таки привирает. О
Леоне сказано: "Он долго, пристально разглядывал его (витраж - П.В.), считал
чешуйки на рыбах, пуговицы на одежде..." Даже нижняя часть окна расположена
слишком высоко, чтобы можно было сосчитать чешуйки (я их рассматривал в
бинокль), но если и предположить соколиную зоркость у Леона, то пуговицы он
пересчитать не сумел бы: никаких пуговиц нет и быть не могло на одеждах
рыботорговцев XIII века.
Для чего стоит все это обсуждать с такими подробностями? Для того,
чтобы в очередной раз прийти в восторг от той пропорции правды и вымысла,
которая делает хорошее искусство гармоничным, поднимая его до гармоничности
природной, в которой тоже всегда присутствует обман и самообман: чего бы
стоил закат без воздушной дифракции и хрестоматийных стихов?
Только в Руане становится по-новому ясен знаменитый эпизод падения Эммы
с Леоном, за который Флобера обвинили в безнравственности и привлекли к
суду. Одна из лучших любовных сцен в мировой литературе: мужчина приглашает
женщину в крытый экипаж, и дальше описывается лишь маршрут движения кареты,
из которой женщина выходит через полторы страницы.
Топографическая одержимость Флобера в "Госпоже Бовари" сравнима только
с джойсовским "Улиссом". И хотя кое-что в Руане переименовано с тех пор, но
общий рисунок движения восстановить легко, сев в такси на набережной возле
ресторана "Ле Живаго" (Solianka Moscovite, Assiette du Cosaque, Veau Orloff
и более загадочное Zapetchionie), - как раз тут экипаж впервые выехал к
Сене.
Попытаемся представить, как описывал Флобер это исступленное кружение
закрытой со всех сторон коробки на колесах, сексуальной камеры-обскуры.
Какова была сила и степень сублимации у него, который предостерегал
коллегу-писателя: "Вы потеряете свой гений в глубинах матки... Сохраните
приапизм для стиля, совокупляйтесь с чернильницей..."
Как выглядел он, подминая под себя ненавистный город? Еще молодой,
тридцатипятилетний, но уже траченный ближневосточным сифилисом: ранняя
лысина, ранняя настороженность по отношению к женщинам, ранняя неприязнь к
интиму. Ошеломленный собственной блистательной находкой - описание полового
акта одними названиями улиц, кварталов, церквей: в кульминации на 33
строчках - 37 имен. Увлеченный эротической гонкой до забвения своего
прославленного нормандского здравого смысла. Можно прикинуть, сколько
длилось это мобильное свидание, - получается не меньше шести - шести с
половиной часов. В музее транспорта я рассмотрел уличный экипаж флоберовских
времен, забрался внутрь. Понятно, Леон моложе, стройнее. И вообще. Но шесть
с лишним часов в этой крохотной душегубке на летней жаре по булыжным
мостовым и немощеным дорогам!.. Каким неисправимым романтиком надо быть. Или
каким обладать чувством, скажем помягче, сопереживания - или тем, что в
английском именуется wishful thinking. При том, что об извозчике, опытном
профессионале, не занимавшемся никакими физическими упражнениями, а просто
сидевшем на козлах, сказано: "...чуть не плакал от жажды, от усталости".
Конечно, Флобер - лирический поэт. Поразительно, что сюжетом своего
великого романа он выбрал историю о том, как пагубно для человека принимать
книжную, вымышленную реальность за подлинную. Ведь лучшие страницы книги,
посвященной такой душеспасительной идее, вдохновлены не имеющим отношения к
действительности воображением. А судьба книги создала новую реальность -
гораздо более жизненную и живучую. В городке Ри у церкви - мемориальная
плита женщине, которую потомки постановили считать прототипом Эммы. На плите
надпись: "Дельфина Деламар, урожденная Кутюрье. Мадам Бовари. 1822-1848".
Само существование Ри, который постановили считать прототипом
Ионвиля-л'Аббей, где разворачивается главная драма госпожи Бовари, есть
создание, по изумительному слову Заболоцкого, "неразумной силы искусства".
Если от Флобера остались две убого обставленные комнаты в Руане и Круассе,
то от Эммы - целый городок, куда два раза в день ходит руанский автобус,
точно так же, как за полтора столетия до этого дважды в день ходила
запряженная тройкой лошадей "Ласточка".
Пятьдесят пять минут по дорогам спокойной прелести, мимо лугов с
пестрыми, рыжими и русыми коровами, мимо беленых яблонь и аккуратно
задраенных домиков, где понимаешь, почему в кондитерской есть пирожное
"Квебекский кузен". Канаду не случайно освоили нормандцы - это северный
народ, о чем напоминает и само имя. Еще севернее, суровее в Нижней
Нормандии, которая беднее: ничего не поделаешь, в наше время природная
красота непременно связана с бедностью.
Из Парижа в Нормандию (до Руана всего час с небольшим езды, не припомню
такого перепада в пределах одной страны) попадаешь, как в заграницу: другие
лица, другие фасады, другая еда. Другие замки по дороге - грубее, мощнее,
"крепостнее". Другие городки, резко отличные от селений Бургундии,
Аквитании, Гаскони, тем более Прованса: жестче в очертаниях, скупее в
колорите, лаконичнее в движении. В нормандских городишках жить, вероятно,
можно, раз в них живут, но всегдашняя фантазия путешественника - вообразить,
что поселился тут навсегда, - прячется в испуге. Или все дело в той же
"неразумной силе", которая заставляет ни в чем не повинный Ри представлять
Эмминым Ионвилем?
Так или иначе, в этом - вероятно, наверное, наверняка уютном - городке
меня охватила жуть, когда я вдруг представил, что обратный автобус
почему-либо не придет. Становилось прохладно, единственный ресторан -
естественно, "Le Bovary", - как все французские рестораны, был закрыт с двух
до семи. Одна за другой заперлись все три мясные лавки на главной улице,
аптека (Оме?), газетный киоск. Я пошел в бар "Спорт", где лысый круглощекий
бармен с вислыми усами, близнец Флобера, скоро стал нахально поглядывать на
часы и с грохотом опустил за мной железную штору. На улице было холоднее,
чем было. Ни человека, ни машины. Я тупо вглядывался в поворот шоссе, вдруг
поняв, что это Эмма ждет "Ласточку", что Эмма - это я.
В самом городке - опять-таки художественный баланс между реальностью и
вымыслом. С одной стороны, мистика могильной плиты с заведомо
несуществовавшим именем у церкви дивной красоты с резной дубовой террасой. С
другой - цветочная лавка "Сад Эммы" и магазин "Видео Бовари" с большим
портретом Клинта Иствуда. В бывшей сидроварне разместилась экспозиция
заводных марионеток. "Галери Бовари" в Ри - все в рифму - это триста
движущихся кукольных сцен из флоберовского романа. Кажется, трудно
вообразить более явную и насмешливую банализацию трагедии. Но это снижение и
убеждает внезапно в том, что Эмма - была. То есть - есть.
Сегодня гораздо большее сомнение вызывает существование Флобера. Хотя
Руан практически тот же, услад писательской юности почти нет следа. "Буду
курить по утрам на бульваре свою носогрейку, а вечерком - сигару на площади
Сент-Уан и выстаивать в ожидании начала уроков в кафе "Насьональ". Кафе
исчезло, площадь теперь носит имя Шарля де Голля, с которым во Франции
соперничает в топонимике только Жан Жорес. Нормальное французское
равновесие: полководец, умерший в своей постели, - и пацифист, застреленный
в кафе.
На площади - Наполеон, "конная статуя с разбухшей, словно от водянки,
головой". Абсолютно точное описание, за Наполеона или за скульптора даже
неловко: такой эмбрион не может так вздыбить коня. Отсутствуют "кабачки,
трактиры и прочие заведения, коими пестрит нижняя часть улицы Шаррет". На
улице Шаррет теперь автовокзал, откуда я уезжал в Ри и в Круассе в поисках
Флобера.
В Круассе, где написано все и о котором не написано практически ничегo,
из автобуса выходишь у мэрии и начинаешь долгий скучный путь вдоль складов
за заборами. Ничего отвратительнее на глаз нельзя себе представить, чем Сена
в районе Круассе, на которую в красном халате любовался Флобер. Сейчас
внимания достоин только в красивых ржавых разводах сухогруз "Василий
Бурханов", чей триколор на корме выцвел и тоже как-то покрылся ржавчиной до
полного космополитизма. Но, наверное, "Василий Бурханов" не всегда стоит
здесь, и с его уходом в Круассе воцаряется полная безрадостность.
Рассматриваешь пейзажи этих мест флоберовского времени: неяркая красота,
говоря сдержанно, ничто особенно не веселило взгляд и тогда, что и было,
можно догадываться, по сердцу Флоберу. По письмам и мемуарам видно, как он
не любил, чтоб на него давили, - это касается и неодушевленной среды.
Гораздо "правильнее" выглядит и называется ресторанчик у автобусной
остановки - "La Flaubert" - с монументальным нормандским омлетом высотой в
ладонь, с замечательной уткой в сидре, которая, впрочем, замечательна во
всей округе, с обязательным камамбером и яблочным пирогом (повкуснее
австрийского штруделя). Обед во всей Франции не назовешь досугом, в
Нормандии же - это несомненный труд, увлекательный и нелегкий. Понятно, что
века изощренной культуры постарались и для тебя, чужака и дилетанта, - знай
делай как велят. Не пугайся обилия сливок и масла, промывай руанскую утку
или каэнский рубец положенным вином, опрокидывай вовремя кальвадос, ни в
коем случае не отказывайся от сыра, завершай все чашкой кофе - и, может
быть, сумеешь дойти до постели. Но мне-то надо было дойти от "La Flaubert"
до Флобера.
Писательское имение в Круассе, особенно после эпической поэзии
нормандского обеда, на диво прозаично. Во дворе стоит карфагенская колонна
из Туниса, поставленная тут в 1922 году, - напоминание о "Саламбо", как
нельзя более неуместное здесь, в контексте пейзажа. Самого флоберовского
дома в Круассе нет, его разрушили еще в конце прошлого века. Остался
крошечный изящный павильон в одну комнату размером. Попасть в него не так уж
просто: надо стучаться по соседству, откуда выходит хмурая женщина, отворяет
павильон и уныло ждет, пока почитатель рассмотрит незначительные картины,
прочтет дюжину ксерокопий, уважительно потрогает стол и посмотрит в окно -
на зеленую стальную ограду, на шоссе, на полотно железной дороги, за которой
Сена с козловыми кранами, баржами, элеваторами, землечерпалками.
Здесь-то Флобер, попутешествовав в молодости по Европе и Ближнему
Востоку, и осел, практически никуда не выезжая. Только в Руан - в двадцати
минутах, еще в Париж - на подзарядку, да одно время в Мант, где происходили
его любовные свидания с единственной, кажется, в жизни любовницей
(проститутки не в счет) - Луизой Коле. К себе было нельзя из-за матери и
племянницы, да и вообще - приличия, те самые, обличаемые, буржуазные,
соблюдались. В Париж получалось долго, как объяснял Луизе Флобер, а Мант был
на полпути, и лишних часа два выигрывались для писания.
Сын и брат врачей, проведший детство при больнице, Флобер и
писателем-то был каким-то медицински стопроцентным. Примечательно, что от
карьеры юриста, навязанной семьей, ему удалось избавиться не путем убеждения
- кто б ему поверил? - а убедительным для отца физиологическим способом.
Что-то вроде эпилептического припадка свалило его в возрасте двадцати трех
лет. Оправившись, Флобер возобновил занятия юриспруденцией, и припадок тут
же повторился. Приходил в себя он долго: "Сегодня утром я брился правой
рукой, - это письмо брату. - Но задницу подтираю все еще левой". Приступы
случались еще и еще, и отец принял решение: сын бросил учебу и в итоге зажил
тихой жизнью в Круассе на содержании семьи. Так исполнилось его намерение,
четко осознанное еще в детстве, - десятилетний Флобер писал другу: "Я тебе
говорил, что буду сочинять пьесы, так нет же, я буду писать романы..."
Так начался писательский период в жизни Гюстава Флобера, длившийся
тридцать шесть лет, - до смерти. Чисто писательский, сугубо писательский,
исключительно писательский ("Я - человек-перо") - возможность никогда не
отвлекаться ни на что другое (музыку и живопись он лишь полушутя называл
"низшими искусствами"), не заботиться о публикациях и гонорарах, с
прославленной медлительностью составляя и переставляя слова. Письма Флобера
пестрят свидетельствами этого мазохистского наслаждения: две фразы за пять
дней, пять страниц за две недели.
Ничего, кроме кропотливого складывания букв. Этого права добился даже
не сам молодой Флобер, а его организм, запротестовав так энергично и
болезненно против неверного хода жизни. Знает ли история литературы столь
мощный телесный довод в свою пользу?
Этот склонный к аскезе мономан вообще был в высочайшей степени телесен,
физиологичен, но опять-таки строго литературно. Во французском
гастрономическом обиходе есть понятие - "нормандская дыра". Когда человек
чувствует, что переедает, а трапеза еще продолжается и прекращать неохота,
то надо прерваться, выпить большую рюмку кальвадоса и передохнуть минут
пять, тогда в желудке образуется "дыра" и аппетит возобновится. Переполняясь
словами, Флобер вырывался на несколько дней в Париж, чтобы снова получить
заряд зависти-превосходства и возвратиться в свое нормандское захолустье,
свою дыру, вызывавшую у него время от времени животное отталкивание,
физиологическую реакцию: "У меня несварение от излишка буржуа. Три ужина и
обед! И сорок восемь часов в Руане. Это тяжело! Я до сих пор отрыгиваю на
улицы своего родного города и блюю на белые галстуки"; "Я прошел пешком
через весь город и встретил по дороге трех или четырех руанцев. От их
пошлости, их сюртуков, их шляп, от того, что они говорили, у меня к горлу
подступала тошнота..." Пищеварительный процесс, столь важный для француза,
тем более нормандца, проходил у Флобера бурно, но со знаком минус. Родной
город он не переваривал буквально.
Он совершенно непристойно радовался выпавшему на Руан граду: "Всеобщее
бедствие, урожай погиб, все окна у горожан разбиты... Ужасно забавно было
смотреть, как падал этот град, а вопли и стенания тоже были из ряда вон".
Самое оскорбительное, что мог сказать Флобер о не понравившемся ему
Бордо, - обозвать "южным Руаном". На это незначительное замечание стоит
обратить внимание - ввиду его вопиющей несправедливости. Во всей Франции не
сыскать столь непохожих друг на друга городов: средневековый облик Руана,
его островерхие кельтские, британские дома с балками наружу, его узенькие
извилистые улицы - и не по размеру просторный Бордо, с широкими проспектами
и пустыми площадями, весь будто разом построенный в XVIII веке. Как же слепо
надо было ненавидеть Руан, чтобы возвести его имя в степень утратившего
семантику ругательства на манер мата. "Здесь прекрасные церкви и тупые
жители. Они мне отвратительны и ненавистны. Я призываю все небесные
проклятия на этот город, поскольку он был свидетелем моего рождения. Горе
стенам, которые укрывали меня! Горе буржуа, которые знали меня ребенком, и
мостовым, о которые я снашивал каблуки!"
Что дурного в этом самом очаровательном из провинциальных городов
Франции, с его действительно выдающимися храмами: кафедралом, древним
восьмиугольным Сен-Маклу, светло-светло-серым снаружи и внутри Сент-Уаном?
Чем виноват Руан, очень мало изменившийся со времен Флобера тот же рисунок
улиц, те же здания, даже население то же, сто двадцать тысяч?
Можно предположить, что город был обязан быть омерзительным, чтобы
существовал веский довод в пользу глухого затворничества в Круассе.
И еще, конечно, комплекс самозащиты, отказ от глубокой нутряной
принадлежности к тем самым руанцам, которых Флобер так показательно
презирал. Косвенно такой вывод подтверждается проницательным набоковским
анализом "Госпожи Бовари": "Эмма живет среди обывателей и сама
обывательница. Ее пошлость не столь очевидна, как пошлость Оме. Возможно,
слишком сильно сказать о ней, что банальные, стандартные,
псевдопрогрессивные черты характера Оме дублируются женственным
псевдоромантическим путем в Эмме; но не избавиться от ощущения, что Оме и
Эмма не только фонетически перекликаются эхом друг с другом, но в самом деле
имеют нечто общее - это нечто есть вульгарная бессердечность их натур. В
Эмме вульгарность, пошлость завуалированы ее обаянием, ее хитростью, ее
красотой, ее изворотливым умом, ее способностью к идеализации, ее
проявлениями нежности и сочувствия и тем фактом, что ее короткая птичья
жизнь заканчивается человеческой трагедией".
Если развернуть набоковский пассаж по схеме "человек смертен, Кай -
человек, значит, Кай смертен", то получим "Эмма - это я, Оме - это Эмма,
значит, Флобер - это Оме".
О чем-то сходном догадались братья Гонкуры, записавшие в своем
дневнике: "Есть смутное ощущение, что он предпринимал все свои великие
путешествия отчасти для того, чтобы поразить руанскую публику". И еще одно
гонкуровское наблюдение - о парижской активности Флобера: "Я начинаю думать,
что нечто нормандское - причем хитрое, закоренелое нормандское - есть в
глубине этого человека, такого внешне открытого, такого экспансивного, с
таким сердечным рукопожатием, выказывающего столь нарочито пренебрежение к
успеху, рецензиям и публичности, и которого я вижу тайком собирающего слухи,
налаживающего полезные социальные связи, работающего над успехом усерднее,
чем кто-либо другой..."
Уже обосновавшись навсегда в Круассе, Флобер все продолжал строить
заведомо, очевидно - для него самого - беспочвенные планы дальних
путешествий. Беспрестанное стремление убежать, либо в пространство, либо во
время, - совершенно Эммины мечты о дальних странах и далеких эпохах,
хрестоматийный образец мещански романтического эскапизма. Эпохи Перикла,
Нерона, Ронсара, Китай, Индия, Судан, пампасы, о которых он грезил вслух,
были далеко, а Париж в двух часах сорока минутах на поезде. Там-то он
становился тем первопроходцем и конкистадором, который шокировал Гонкуров.
Париж резко менял Флобера - или просто обнажал суть? Так или иначе,
Париж он не смел ненавидеть и тем более презирать, как Руан. В Париже он
только и становился настоящим руанским провинциалом. Перед столицей Флобер
делался Эммой, которой стоило только услышать от Леона "В Париже все так
делают" - и она покорно отдалась. Париж и связанная с ним (в нем!)
известность - греза несчастной госпожи Бовари, отсюда и ее претензии к
несчастному мужу: "Почему ей не встретился хотя бы один из тех молчаливых
тружеников, которые просиживают ночи над книгами и к шестидесяти годам,
когда приходит пора ревматизма, получают крестик в петлицу плохо сшитого
черного фрака! Ей хотелось, чтобы имя Бовари приобрело известность, чтобы
его можно было видеть на витринах книжных лавок, чтобы оно мелькало в
печати, чтобы его знала вся Франция".
О ком это написал Гюстав Флобер?
Subscribe

Comments for this post were disabled by the author